и попадать своей рукой прямо вниз в ведро со смолой, и держать ключ от боцманского шкафчика, и подниматься и нести шары от марлиня и бензельные тросы для матросов, когда те работают с оснасткой, помимо выполнения множества других вещей, на которых в любом случае урождённый баронет закончился бы и отбросил бы свой титул, нежели продолжал стоять на пьедестале.
После разделения на вахты нас послали ужинать, но я не смог съесть ничего, кроме небольшой булочки, хотя мне хотелось испить немного хорошего чая, но поскольку у меня совсем не было чашки, чтобы налить его, то я был скорее озабочен тем, чтобы попросить грубых матросов позволить мне пить из их чашек, и был вынужден обойтись без живительного глотка. Я надумал подойти к темнокожему повару и спросить оловянную чашку, но тут он глянул так дерзко и угрожающе, что его вид почти заставил меня отказаться от этой затеи.
Когда ужин был закончен, из-за того что никто не попросил чаю на борту судна, вахту, к которой я принадлежал, вызвали на палубу и сказали, что это делается ради нас, чтобы мы выдержали первые ночные часы, то есть от восьми часов до полуночи.
Затем я начал ощущать себя расстроенным и почувствовал боль в животе, как будто там переворачивались все вопросы, и чувствовал себя странно, и голова кружилась, и потому я не сомневался, что это было началом ужасной вещи, морской болезни. Чувствуя себя всё хуже и хуже, я сказал одному из матросов, что происходит со мной и попросил его очень вежливо передать мои оправдания старшему помощнику, поскольку я решил спуститься и пролежать ночь на своей койке. Но он только посмеялся надо мной и сказал что-то о моей матери, не сознавая моих чувств, что привело меня в немалую ярость, поскольку человек, которого я слышал, ругался так ужасно, что не должен был сметь произносить такое святое имя своими устами. Это казалось каким-то богохульством и извлечением самых трогательных и заветных тайн моей души, поскольку в то время имя матери было центром всего моего самого прекрасного сердечного чувства, которое я научился держать в секрете в глубине своей души.
Но внешне я не стал негодовать на слова матроса, поскольку это могло принести мне вред.
Этот человек был гренландцем по происхождению с очень белой кожей в тех местах тела, где солнце её не сожгло, и красивыми голубыми глазами, обособленно и широко расставленными на его голове, широким добродушным лицом и множеством льняных вьющихся волос. Он был не очень высок, но чрезвычайно крепко сложен, несмотря на свою подвижность, и его спина была так же широка, как щит, и между его плечами была широкая ложбина. Он, казалось, был своего рода леди среди матросов, поскольку на своём жаргонном английском всегда говорил о приятных леди, с которыми знался в Стокгольме и Копенгагене и в месте, называемом им Хук, которое сначала я представлял себе местом, где живут люди с ястребиными носами, которые охотятся с охотничьими ружьями на любую добычу, что попадётся. Он был одет весьма со вкусом, так, как будто бы знал, что был красавцем. У него была новая синяя шерстяная тельняшка из Гавра и новый шёлковый платок вокруг шеи, который пронзала позвоночная акулья кость, тщательно вырезанная и отполированная. Его штаны были цвета чистой белой утки, и он носил красивые туфли и брезентовую шляпу, блестящую, как зеркало, с длинной чёрной лентой, вьющейся позади и время от времени запутывавшейся в снастях, и у него были золотые якоря в ушах и серебряное кольцо на одном из пальцев, очень потёртое и погнутое из-за натягивания верёвок и другой работы на борту судна. Я решил, что ему, возможно, лучше было бы оставлять свои драгоценности дома.
Прошло много времени, прежде чем я мог воспринять, что этот человек был действительно из Гренландии, хотя он тогда для меня выглядел достаточно странно, как прилетевший с Луны, и у него было много историй об этой далёкой стране: как они проводили там зимы, и как стоял сильный мороз, и как он раньше ложился спать и спал двенадцать часов и вставал снова, и бегал, и ложился спать снова, и вставал снова – не имея никакого понятия о времени, ведь постоянно стояла ночь; из-за зимы в его стране, говорил он, ночи длились столько недель, что иногда ребёнку в Гренландии уже исполнялось три месяца, прежде чем можно было сказать, что прошёл день. Я прежде видел упоминания об этом в книгах о путешествиях, но то было только чтением о них, как чтение «Арабских ночей», которым никто никогда не верит, но, так или иначе, когда я читал об этих замечательных странах, то действительно никогда раньше не верил тому, что я прочитал, а только понимал, что всё это очень странно, весьма странно, чтобы быть правдой, хотя я никогда не думал, что люди, которые написали означенную книгу, говорили неправду. И пусть я не знаю точно, как объяснить то, что я имею в виду, но скажу больше: я никогда не верил в Гренландию, пока не увидел этого гренландца. И вначале, слыша, что он говорит о Гренландии, я становился ещё более недоверчивым. Что за дело было у человека из Гренландии в моей компании? Почему он не был дома среди айсбергов, и как он мог выдержать тёплое летнее солнце и не растаять? Кроме того, у него вместо сосулек были серьги, свисавшие с ушей, и он не носил медвежьи шкуры и не держал свои руки в огромной муфте, предмете, который не мог помочь связать его с Гренландией и всеми гренландцами. Но я говорил о том, что я страдал морской болезнью и желал удалиться на ночлег. Этот гренландец, увидев, что я болен, добровольно предложил обратиться к доктору и выле чить меня, поэтому, спустившись в бак, он вернулся с коричневым кувшином, вроде кувшина для патоки, и небольшой оловянной кружечкой, и, как только коричневый кувшин оказался возле моего носа, мне уже не нужно было сообщать, что в нём было, из-за того что чувствовался запах винокурни, конечно же, наполненной ямайским спиртом.
«Теперь, Пуговка, – сказал он, – одна небольшая доза этого будет тебе полезней, чем целая сонная ночь, вот, прими это сейчас и затем съешь семь или восемь булочек и будешь чувствовать себя таким же крепким, как грот-мачта».
Но я чувствовал, что этого очень мало, поскольку у меня были некоторые сомнения в отношении выпитого спиртного, и скажу простую правду, поскольку я не стыжусь её: ведь в деревне, где жила моя мать, я был членом общества, называемого Всеобщей юношеской ассоциацией трезвости, в котором мой друг Том Легейр состоял президентом, секретарём и казначеем и держал казну в небольшом кошельке, связанным для него его кузеном. Я верю, что у него было три и шесть пенсов под рукой в последний раз, когда он производил ревизию казны Первого мая и когда у нас была встреча в роще на берегу реки. Том был очень честным казначеем и никогда не тратил деньги общества на арахис и, помимо всего, был прекрасным, щедрым мальчиком, которого я очень любил. Но сейчас не стоит говорить о Томе.
Когда Гренландец пришёл ко мне со своим медицинским кувшином, я поблагодарил его, как смог, как раз тогда я отвернул свой рот в сторону, чувствуя, что готов умереть, но мне удалось сказать ему, что нахожусь под контролем торжественного обязательства никогда не пить алкоголь безотносительно к обстоятельствам; впрочем, поскольку у меня появилось своего рода предчувствие, что на сей раз алкоголь принесёт мне пользу, я начал чувствовать себя виноватым от того, что когда я подписался соблюдать трезвость, то не позаботился вписать маленький пункт, позволяющий мне выпить алкоголь в случае морской болезни. И я советовал бы людям умеренным проявлять внимание к этому вопросу в будущем, и тогда, если они решат выйти в море, то не будет